Долгоруков (Dolgoroukow), Пётр Владимирович

Долгоруков (Dolgoroukow), Пётр Владимирович (27.12.1816 [08.01.1817], Москва – 06.[18].08.1868, Берн, Швейцария), князь – писатель-эмигрант. Он происходил от одной из самых древних аристократических фамилий России, выводившей свой род от князя Михаила Черниговского, казнённого Батыем и канонизированного русской церковью в качестве «мученика» за христианскую веру.

Знатное имя, фамильные связи, значительное состояние, образование – всё, казалось, сулило ему блестящее будущее. Перед глазами юного вельможи с детства стояли, как образец, его родные дядья, князья Пётр Петрович (1777–1806) и Михаил Петрович (1780–1808); первый – личный друг Александра I, второй – жених сестры императора, великой княгини Екатерины Павловны (накануне помолвки он погиб в Финляндии). Возможности, может быть, и были блистательные, но вот некоторые черты характера, проявившиеся в нём с раннего возраста – несдержанность, заносчивость, самонадеянность, самомнение и необузданное тщеславие, – помешали ему использовать данные, которые ему дало рождение.

Условия, в которых протекали его детство и юность, не могли не отразиться неблагоприятно на нем. Он рос без родителей: мать его умерла во время родов, отец пережил её ненадолго и умер, когда ему ещё не было года (24 ноября 1817 ст. ст.). Мальчика воспитывала бабушка – княгиня Анастасия Семёновна Долгорукова, но и она скончалась, когда мальчику было едва 10 лет (1827). Определённый в год смерти бабушки в Пажеский корпус, он учился блестяще и был назначен камер-пажом, но за какую-то провинность через несколько месяцев был лишён этого звания, и для него была закрыта дорога к блестящей придворной карьере.

Из Пажеского корпуса он вышел с плохой отметкой, помешавшей ему «записаться», как он выражался в позднейшие годы, «в число преторианцев бесчеловечного и невоспитанного деспота», т. е. в гвардию. Ему пришлось довольствоваться какой-то фиктивной службой при министерстве народного просвещения. Внешность его, мало привлекательная, прихрамывающая походка, вызванная физическим недостатком, заслужившая ему прозвище «Bancal» (кривоногий), манера держать себя без достаточного достоинства – не сулили ему блестящих перспектив и на арене большого света. Без всякого дела, разочарованный в своих надеждах и претензиях, он прожигал жизнь в столице в кругу «молодых людей наглого разврата», которые насмехались над ним и обходились с ним с пренебрежительной фамильярностью, и имя его связывалось с самыми неблаговидными поступками.

Но эта пустая и бесцельная жизнь не удовлетворяла кипучего честолюбия, разжигавшего его. Юноша, имеющий, по его собственным словам, «невзирая на молодость свою, сознание умственных способностей, дарованных ему Богом, и, может быть, не совсем обыкновенных», мечтал о политической деятельности. «Но, – говорит он, – при [императоре] Николае вмешиваться в политику значило бы обрекать себя Сибири без всякой пользы для Отечества». И он решился посвятить себя науке, чтоб создать имя на этом поприще. Как и подобало потомку Михаила Черниговского, преисполненному феодальных традиций своего знаменитого рода, он обратился к изучению генеалогии. Впоследствии он объяснял начало своих генеалогических изысканий политическими соображениями. «Занятие родословными, – говорит он, – служило нам путём к познанию документов, для других недоступных, и вместе с тем против тайной полиции ширмами, за коими мы могли и трудиться по русской истории, и вести наши записки».

Уже в 1831 г. он начал работать над «Историей России от воцарения Романовых до кончины Александра I», которую он довел до воцарения императрицы Анны; это сочинение было, по-видимому, составлено в общепринятом верноподданническом духе. В 1839 г. он приступает к составлению на французском языке генеалогических заметок, в 1840–1841 гг. печатает «Российский родословник», который вызывает интерес в обществе, а в 1842 г. – «Сведения о роде князей Долгоруковых». Успех, который имели его первые опыты, вскружил голову «мальчишке, очень довольному собой, но подобно всем молоденьким гениям, не имеющим понятия о точности и других совершенствах языка» (как отзывались о новоявленной знаменитости специалисты), однако, еще более усилил чувство неудовлетворённости. Он меньше чем когда-либо мог примириться с тем, что не занимает «места, соответствующего его уму и дарованиям»; злые языки уже тогда говорили, что он «мечтает ни более, ни менее, как быть министром».

Решающим моментом в жизни Долгорукова была его поездка за границу в 1841 году. В Париже он завертелся в высшем кругу французского общества, где его титул и кое-какое научное имя обеспечили в первый момент молодому иностранцу хороший приём, и ему не могло не льстить «радушие, оказанное ему лицами, высоко стоящими во мнении общем и по светскому значению, и по своим умственным достоинствам». Среди парижских друзей он не скрывал ни своих честолюбивых притязаний на высокое положение в своем отечестве, ни обиды на то, что в России не находят достойной оценки его «ум и дарования». Не воздержался он и от того, чтобы не попробовать разыграть какую-нибудь роль в политической жизни Франции. «Скверный интриганишка», как выражались о нем в русском посольстве, пытался завязать «плутни с журналистами», афишируя свои близкие отношения с членами правительства и выдавая себя за выразителя мнений правительственных сфер.

Оглушенный мишурным успехом, он в Париже и совершил тот «грех молодости», который предопределил все дальнейшее направление его политической деятельности. В 1842 г. он издал под псевдонимом «граф Альмагро» на французском языке «Заметку о главных фамилиях России» («Notice»). В этой заметке, заключающей очень краткие сведения о важнейших дворянских родах, Долгоруков не ограничился одними генеалогическими справками и поделился с французской публикой данными, почерпнутыми главным образом из заграничной, запрещённой в России литературы, данными, не лишенными политической остроты и скандальности. Наиболее существенным и политически важным он сам считал то, что «он сделал известным европейской гласности важный факт, который русское правительство стремилось заставить забыть и о котором ни одна книга, ни один журнал не дерзал упомянуть: а именно, существование земских соборов в России в XVI – XVII веках и конституционной хартии, предложенной ими Михаилу Романову в 1613 г., принятой им под присягою и нарушенной шесть лет спустя». Далее, на страницах брошюры были разбросаны заимствованные у иностранных же писателей (главным образом, из их мемуаров), современных Петру I, подробности, бросающие тень на нравственность этого царя и компрометирующие родоначальников некоторых из дворянских родов, бывших в силе в средине XIX в.; наконец, говорилось об участии представителей очень видных аристократических фамилий в убийстве Павла I и в заговоре декабристов. Одним словом, автор открывал факты, «кои ему, как доброму русскому, следовало бы пройти забвением», и брошюра «весьма некстати» изображала «русское дворянство в самых гнусных красках, как гнездо крамольников и убийц».

Среди высшего русского общества памфлет «хромоногого» князя вызвал величайший скандал и негодование: все были поражены «непочтительностью отзывов о лицах высокопоставленных, которые своими давнишними и крупными заслугами вполне заслужили признательность своего государя и своей родины»; среди оскорбленных оказался сам посол в Париже, граф П. П. Пален, отца которого, участника в цареубийстве 1801 г., Долгоруков, без обиняков, обозвал «злодеем» (scélérat). Ещё больше оказалось обиженных тем, что их фамилии не были вообще внесены в реестр графа Альмагро. Брошюра, говоря словами Долгорукова, «разбередила родовые притязания или самолюбие личное». «При первом появлении книжки», писал он Николаю I, «закипела и кипит ещё ярость претензий родовых и самолюбий личных».

Появление «пасквиля» очень скоро стало известно русскому правительству через проживавшего в Париже агента III отделения «шпиона» – графа Я. Н. Толстого (бывшего декабриста и философа, Эпиктета «Зелёной лампы»). Немедленно через русское посольство в Париже автору было предложено вернуться в Россию. Долгоруков, по-видимому, не ожидавший такого эффекта, поспешил подчиниться и 21 марта выехал из Парижа. В Кронштадте он был арестован, бумаги его были отобраны, и сам он заключен в отделение. Следствие не показало ничего существенного, тем не менее последовало распоряжение Николая отправить опального генеалога в Вятку на службу, под присмотр губернатора. Долгоруков не вытерпел и отважился на дерзость: заявил протест против принудительного определения на службу, сославшись на «права и вольности дворянства». Николай приказал освидетельствовать умственные способности строптивого князя, но постановление о службе было отменено – Долгоруков остался жить в Вятке, но только как частное лицо «под самым строгим полицейским надзором». Впрочем, менее чем через год, в марте 1844 г., ему было разрешено повсеместное проживание в России, за исключением столицы, с правом поступления на службу. Такая милость была, по-видимому, вызвана тем обстоятельством, что в конце февраля в Петербурге был получен составленный в очень резкой форме отказ Головина вернуться в Россию: в правительственных кругах, очевидно, испугались, что слишком крутая расправа с Долгоруковым, вернувшимся по первому требованию, может послужить отпугивающим примером для других лиц, оказавшихся в подобном же положении, и захотели показать, что «Его Величество не упускал и не упускает из своей памяти, с какой готовностью и поспешностью» была исполнена его «воля».

Но Долгорукову свободы было мало. Он хотел использовать нежданную царскую «милость», чтоб попытаться осуществить давнишнюю свою мечту, которая будет преследовать его и впредь, – пробить себе дорогу к высокому служебному положению, и через Бенкендорфа пробовал ходатайствовать о пожаловании ему чина действительного статского советника, на том основании, что в порядке обычного повышения в чинах он его не скоро может дослужиться. Ответа не последовало, и Долгоруков, не желая начинать службу «только в чине IX класса», ушёл в частную жизнь, но теряя надежды, что о нём вспомнят, и, по едкому замечанию современника, держал себя «как Валленштейн в опале». Он поселился в фамильной тульской вотчине, откуда время от времени наезжал в Москву. Отказавшись от служебной карьеры, он с рвением предавался своим генеалогическим изысканиям и занятиям хозяйством.

В 1852 г. он после ряда безуспешных ходатайств добился таки разрешения въезда в Петербург. Годы ссылки, однако, не прошли даром для Долгорукова. Отрезанный от высот столичной жизни, к которым он стремился, он тяжело переживал своё вынужденное бездействие. Опала не сломила его (он остался всё тем же дерзким и беспокойным человеком), но нанесла травму его психологии. Он сам говорил, что «тайный, но непрерывный надзор, раздражая его природную гордость, развил в нём и качества и недостатки заговорщика». За эти годы сложилось у него прочное негативное отношение к императору Николаю I и его режиму. «Последние семь лет царствования Николая», писал он, «режим, тяготевший над Россией, был ужасен. Надо было испытать на себе его гнёт, чтоб вполне его оценить. Печать была в оковах, свобода слова – под постоянным ударом, право путешествий нарушалось, шпионство прокрадывалось повсюду, политическая полиция царила над всей Россией; людей то и дело ссылали, а казематы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга были переполнены несчастными, брошенными туда без следствия и содержавшимися там без суда».

В 1853 г. Долгоруков выпустил первую часть «Российской родословной книги», упрочившей за ним имя выдающегося специалиста по русской генеалогии. Сам он расценивал, и не без основания, эту свою работу, как «первый в своём роде и достойный полного одобрения труд». Впрочем, книга встретила самые нелепые придирки со стороны цензуры, вызванные страхом, как бы не пропустить какой-нибудь обмолвки автора, бросающей тень на дворянство; книга побывала на «рассмотрении члена тайного цензурного комитета барона Корфа и в III отделении». Не менее цензуры появление добросовестного и кропотливого труда Долгорукова взволновало высшее дворянство, представители которого набросились на «Родословную книгу», ища в ней пищу для своего генеалогического тщеславия или, наоборот, обид. К автору стали забегать, торопились сообщать подлинные и подложные акты, свидетельствовавшие о глубокой древности и знатности той или иной фамилии; в последующих томах появились целые страницы поправок. Те, чьи претензии не были удовлетворены, или чьи имена не были упомянуты, приписывали это личному недоброжелательству к ним Долгорукова или даже совершенно надуманным неблаговидным мотивам (например, некоторые утверждали, что Долгоруков требовал с них изрядный куш, что при его богатстве вряд ли было правдой).

19 февраля 1855 г. умер Николай I. «Мы находились в Петербурге, – вспоминал впоследствии Долгоруков, – в тот счастливый для России день, когда Николай Павлович (одними прозванный „Незабвенный», а другими „Неудобозабываемый») отправился к предкам своим. Мы помним всеобщую радость, подобно электрическому току охватившую всех честных и благомыслящих людей, мы помним ликование всеобщее. Всякий чувствовал, что бремя тяжёлое, неудобоносимое свалилось у него с плеч и дышал свободнее. Со смертью Николая оканчивалась целая эпоха деспотизма». Уход со сцены «незабвенного медведя» и воцарение Александра II окрылили новыми надеждами никогда не иссякавшее честолюбие Долгорукова. Он торопился заявить о себе, обратить на себя внимание, по крайней мере, как на учёного.

Не успели похоронить Николая, как он спешит преподнести первые две части своей «Родословной книги» новому императору; через год, в марте 1856 г., он преподносит ему третий том и добивается «монаршей благодарности», а в марте 1857 г. направляет Александру и четвертый том – всё это должно было увенчать его старания восстановить своё положение при дворе. Одновременно он стремится окончательно ликвидировать в глазах власти свою юношескую выходку: чтобы «убить брошюру», он через своего родственника, шефа жандармов В. А. Долгорукова, предложил государю сочинить на французском языке словарь русских дворянских фамилий и, по предварительному одобрению русской цензуры, издать за границей. Этот план был «высочайше» одобрен, и новая книга под заглавием «Dictionnaire historique de la noblesse russe» появилась в 1858 году в Брюсселе.

Все эти усилия предпринимались им с целью не остаться в стороне от той кипучей деятельности, которая развёртывалась в Правительственных кругах Петербурга в первые годы царствования Александра II, и занять в подготовке реформ достойное место, на которое он имел право как по рождению, так и по своим способностям. Он задействовал все свои связи и знакомства – его родственник В. А. Долгоруков (глава III отделения), министр иностранных дел князь А. М. Горчаков, председатель Государственного Совета Д. Н. Блудов. Но особенно много надежд он возлагал на знакомства, которые были у него среди «константиновцев», людей, составлявших партию великого князя Константина Павловича, которые взяли в свои руки проведение в жизнь намечавшихся реформ. В конце 1857 г. он представил великому князю Константину и министру внутренних дел записку о реформах, в частности «о нетерпящей отлагательности необходимости положить конец обособленной работе с императором каждого отдельного министра и создать совет министров, как это водится во всех цивилизованных странах», – записка была доложена великим князем 2/14 декабря, и Долгоруков счёл себя вправе приписать своей инициативе состоявшийся 11/23 декабря указ об образовании комитета министров.

Этот видимый успех еще более окрылил Долгорукова. Однако, очень скоро он убедился, что «либеральная бюрократия», завладевшая руководством работами редакционных комиссий, отнюдь не склонна разделять свои позиции с потомком Рюрика. Не удалось ему проникнуть и в ближайшее окружение великой княгини Елены Павловны, которую считали главным «коноводом» партии высшей бюрократии, и этого Долгоруков не простил ни ей, ни её ближайшему сотруднику – Милютину. Впоследствии Долгоруков утверждал, что главным поводом для разногласия с либеральной бюрократией стали вопрос о конституции и о крестьянской реформе. Не помогло также обращение напрямую к Государю с запиской, в которой изложил свои предложения по реформам, которые расходились с предложениями, выработанными главным комитетом. Царь передал записку… в Главный комитет. Естественно, Долгоруков, как открытый противник программы, не попал в состав редакционных комиссий. По убеждению Долгорукова, от комиссии нельзя было ожидать никаких толковых результатов. «… Комиссия не оправдала возложенных на неё надежд и породила проекты самые нелепые: занятия её являли зрелище постоянной борьбы теорий против действительности, бюрократических соображений против здравого смысла». Таким образом, на пути Долгорукова, по его мнению, стала «либеральная» бюрократия, для которой он с своими феодальными замашками был так же неприемлем, как и для придворной камарильи, которая не могла простить ему его юношеских грехов.

Идти обычным путем по бюрократической лестнице табели о рангах он не имел терпения и считал ниже своего достоинства. Разочарованный в своих честолюбивых планах, уязвленный в своем самолюбии, убедившись в недостижимости намеченной цели, Долгоруков отряс прах от ног и 1 мая 1859 года выехал через Одессу за границу, чтобы больше уже не вернуться, бросив на родине жену, с которой был не в ладах, и малолетнего сына. Современники были убеждены, что он «оставил Россию, потому что правительство не назначило его министром внутренних дел, и вознамеревался отомстить тем, которые навлекли на него гнев». Покинув Россию, он проехал в северную Италию, объехал Турин, Милан, Парму, Модену, Болонью, Флоренцию, «любуясь зрелищем счастья ломбардцев, наконец, спасшихся от австрийского ига». Он успел даже подраться и быть раненым на дуэли во славу свободной Италии и, если верить ему, удостоился народных оваций и отдельного купе в поезде, везшем его во Францию. Через Геную и Марсель он проследовал в Париж, куда прибыл в конце года, и здесь поспешил возобновить старые знакомства в правительственных кругах.

Долгоруков покинул свою родину и эмигрировал отнюдь не для того, чтобы молчать. В начале 1860 г. выпустил на французском языке книгу, прославившую его имя как публициста: «La Vérité sur la Russie» («Правда о России»), в которой наряду с резкими выпадами по адресу лиц, стоявших у власти в России, даёт законченную программу умеренно-либеральных реформ. В сентябре он приступил к изданию собственного журнала на русском языке под заглавием «Будущность», посвященного разоблачению административных порядков в России и пропаганде умеренного конституционализма.

Появление «Правды о России» вызвало «невообразимое бешенство» в великосветском русском обществе, в глазах которого эта «скандальная книга» с её «напыщенным названием» представлялась одним «из самых худших памфлетов». Петербург был ошеломлён неожиданностью. Не знали, что можно ещё ожидать от человека, «нахальства» которого опасался даже всемогущий Николай I, какие вывез он с собою документы; беспокоились о целости архивов государственных учреждений. Родственники и друзья торопились отмежеваться от эмигранта. Задеты были не столько политической программой Долгорукова, которая за исключением одного пункта – конституции, была в сущности приемлема даже для радикального крыла петербургской бюрократии, а сколько личными намёками, которые были разбросаны по книге под очень прозрачными инициалами, резкостью характеристик видных русских государственных деятелей, иронической почтительностью отзывов о самом императоре, общим тоном изложения и, главным образом, теми разоблачениями русских порядков, которыми была наполнена книга.

«Автор, – пишет граф П. С. Киселев, в то время посол в Париже, – нападает одинаково и на людей и на поступки и, аффектированно щадя особу нашего августейшего повелителя, в то же время недостойно изливает свою желчь на все акты его и прошлого царствования. Под предлогом исцелить путём гласности, книга разоблачает все слабые стороны нашего положения. Пока они обсуждались только иностранными писателями, до тех пор отсутствие у них основательных знаний подрывало в корне авторитетность их суждений в глазах иностранных правительств и общества. Под пером же русского автора и притом с высоким общественным положением, эти слабые разоблачения получают серьезное значение и придают всей книге ценность, которой она, без сомнения, не имеет, но которую ей придают вышеупомянутые обстоятельства».

Немедленно по выходу книги Долгоруков был вызван к Киселеву, который счел себя в праве сделать ему соответствующее внушение и потребовал от него письменного обязательства изъять её из продажи и выехать из Парижа. Долгоруков отказался наотрез. Затем последовало официальное предложение из Петербурга немедленно вернуться в Россию, под угрозой лишения гражданских прав и ссылки в Сибирь. Долгоруков ответил опять отказом, изложив его в откровенно издевательском тоне: «Предполагать, что я повинуюсь этому приказанию, – писал он, – значит считать меня дураком; ответом на это может быть только громкий смех. А так как я не возвращусь, то отдадут ли меня под суд, под русский суд, который не что иное как карикатура на правосудие, приговорят ли меня к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь, – то это для меня совершенно все равно, что если бы меня приговорили к ссылке на Луну!». И он закончил зловещим, полным угрозы предсказанием: «В нашем веке неоднократно видели, как политические эмигранты возвращались на родину, а главы правительства, их дотоле преследовавшие, обрекались на изгнание. Искренно желаю, чтобы дом Голштейн-Готторпский, ныне восседающий на престоле всероссийском, понял, наконец, где находятся его истинные выгоды… Желаю… чтоб он учредил в России порядок правления дельный и прочный, даровал бы конституцию и через то отклонил бы от себя в будущем неприятную, но весьма возможную случайность промена всероссийского престола на вечное изгнание». Одновременно со свойственной ему дерзостью он послал шефу жандармов вместо себя свою фотографическую карточку с предложением «фотографию эту сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а сам я – уж извините – в лапы вашей полиции не попадусь».

Тогда, по распоряжению русского правительства, имения Долгорукова были секвестрованы, и дело о нем самом было передано в суд и, после прохождения всех инстанций, попало в Государственный совет. Долгоруков приговаривался к лишению княжеского титула и прав состояния и к вечному изгнанию. Уведомленный частным образом о приговоре, Долгоруков обругал на страницах своего органа «Будущность» сенаторов «ослами». Возбуждая заочно процесс против Долгорукова, русское правительство не обольщалось возможными результатами: самая медлительность, с которой оно действовало, показывает, что оно отлично понимало всю бесперспективность такого рода приёмов в отношении европейского общественного мнения. Поэтому решено было задействовать иные рычаги, и началось форменное «избиение камнями» опального изгнанника. Ему припомнили все и обвиняли во всех смертных грехах, – и имевших место и выдуманных. Использовали и подозрения, существовавшие относительно авторства анонимных писем, которые явились косвенной причиной гибели А. С. Пушкина. В Москве против Долгорукова действовал агент Воронцова, друг Пушкина, Соболевский, деятельно собиравший против него материал и обрабатывавший, впрочем без особенного успеха, общественное мнение Москвы. Задействована была и жена князя Долгорукова, с которой у него уже давно сложились враждебные отношения. Против Долгорукова князь М. С. Воронцов возбудил в Париже судебное дело по обвинению в оскорблении памяти своего отца.

Дальнейшее пребывание Долгорукова в Париже становилось и неловким, и небезопасным, и он счёл благоразумным переехать в Брюссель. Но и здесь он не задержался, и в феврале 1863 г. бежал через Голландию в Англию, куда перевёз и свою брюссельскую типографию. В Англии он поселился в одном из предместий Лондона. Здесь он развернул опять свою типографию и продолжал печатать свой «Листок», принимая деятельное участие в жизни эмиграции и сблизился с А. И. Герценом. В Англии Долгоруков прожил около полутора лет, в 1864 г. Герцен решил покинуть Лондон, и Долгоруков решил, что и ему делать здесь нечего. В июле вышел последний номер «Листка», и Долгоруков, ликвидировав типографию, переехал в Швейцарию и поселился в Женеве.

С отъездом из Лондона его энергия как будто упала. Он уже не возобновлял своей типографии и не делал попытки воскресить свой журнал. По-видимому он утрачивал постепенно веру в близость «перемены образа правления» на его родине, и в связи с этим угасали его мечты о блестящей роли в конституционной России. Теперь он работал, главным образом, над своими мемуарами, первый том которых, посвященный анекдотической истории XVIII века и основанный частично на малоизвестных иностранных источниках, отчасти на аристократических преданиях, он издал в Женеве в 1867 году. В Женеве он жил эмигрантским магнатом, ни в чем не нуждаясь благодаря своевременно переведенному капиталу, и держался особняком среди прочей эмиграции, выделяясь своей фигурой «несколько зажиревшего русского барина, безукоризненного по костюму и аристократа по манерам». После «Правды о России» и скандалов в Париже и Брюсселе его прежние знакомые предпочитали с ним не встречаться, кто из страха перед русским правительством, кто из брезгливости, а он с большой развязностью навязывался к ним с разговорами и, встречая с их стороны нежелание продолжать таковые, или устраивал им публичные скандалы, или обрушивался на них в печати. От него бежали как от зачумленного.

С годами Долгоруков становился все неуживчивее и сварливее и поставил себя «в самые дурные отношения со всеми». В 1867 г. он выступил с «глупой брошюрой» против Бакунина и рассорился из-за этого даже с Герценом и Огаревым. Одновременно он как-будто бы ищет примирения с официальной Россией. К этому его побуждали семейные и имущественные соображения. В этом отношении решающим моментом был нелегальный приезд к нему в Швейцарию сына, князя Владимира Петровича, которого он оставил ещё ребёнком в России; этот приезд побудил его вступить в непосредственные сношения с начальником «всероссийской шпионницы» и «помойной ямы» (III отделение) князем Василием Андреевичем Долгоруковым: в феврале 1867 г. он послал ему обширное письмо, благодарил за «благорасположение и добрые чувства» к юноше [сыну] и «за живое участие к столь исключительному и щекотливому положению». Он подчеркивал, что правительство, которое он ещё недавно величал «монголо-немецким», в этом случае поступило «разумно и цивилизованным образом».

Весь период жизни Долгорукова за границей, начиная с 1863 г., тесно связан с А. И. Герценом. Между этими двумя людьми, столь резко отличными друг от друга, существовало какое-то взаимное понимание и внутреннее сочувствие. Долгоруков неизменно относился с глубоким уважением и к Герцену, и к Огареву. Вспыльчивый, страстный, раздражительный в своих суждениях и оценках, не обошедший ни одного знакомого какой-нибудь выходкой, в отношении обоих корифеев русской эмиграции Долгоруков испытывал какое-то чувство почтительного пиетета, которое никогда его не покидало. Долгоруков, действительно, до последних дней относился к Герцену с исключительным для его бешеной и подозрительной натуры доверием. Он считался с его мнением, искал его общества и требовал с его стороны внимания. Не отличаясь тактом и чутьём, он надоедал Герцену своими частыми посещениями, когда жил с ним в Лондоне. Герцен тяготился назойливостью Долгорукова, его несдержанностью и бестактностью, постоянными его ссорами и скандалами, подсмеивался над его аристократическими претензиями, над вольнодумством «князя-республиканца», над страстью его играть роль и быть на виду. Вообще, о «фюрсте» или «принце» [князе], как он его называл в своей компании, он редко мог говорить серьёзно. Но отрицательные черты характера князя, его несдержанность, переходившая в необузданность, его грубость и бестактность мешали сближению. Чем дальше, тем труднее было Герцену ладить с этим цивилизованным дикарём, ряд размолвок должен был привести к охлаждению. Последней каплей, переполнившей чашу, была резкая выходка Долгорукова в печати против Бакунина, вызвавшая разрыв в знакомстве между ним и Герценом. «Долгоруков всё пакостит, – писал последний по этому поводу, – а потому я прервал дипломатические сношения». «Только все же он не крал, как Некрасов, и не посылал доносами на виселицу, как Катков», – прибавляет Герцен, и в этих словах звучит что-то вроде нотки сомнения в правильности принятого решения в отношении союзника.

Летом 1868 г. Долгоруков серьезно заболел. На одре болезни совершилось его примирение с Герценом. Первые известия о болезни «князя-гиппопотама» Герцен принял шутливо, но когда из Женевы до него дошел призыв умиравшего соратника, он поспешил к нему, и застал его при последнем издыхании. «Долгоруков очень плох, – писал он 11 июля, но его сильный организм не сдаётся, как крепость; говорит несвязно, глаза потухли, он не знает близости конца, а главное – внутри его идет страшная передряга». Герцену он был рад без меры, постоянно жал ему руки и благодарил. Герцену пришлось быть свидетелем тяжелой семейной драмы между умиравшим отцом и спешно приехавшим при известии о его болезни сыном. Он не дождался его смерти, но видел его агонию. «Конец ужаснее не выдумывал ни один трагик», говорит он, намекая, по-видимому, и на физические страдания умирающего и на тяжёлое его нравственное состояние, граничившее с сумасшествием, и между ним и сыном, которого отец подозревал в желании ускорить его кончину.

Долгоруков умер 6 [18] августа. Герцен посвятил ему тёплый некролог в «Колоколе». Враги и друзья одинаково признавали в нём ум и образование. Но эти его качества убивались во всех отношениях отвратительным его характером. «Умный человек, но очень резкий на язык», – так отзывались о нём люди доброжелательные. «Каналья, но очень умный и остроумный», – так говорили о нем его недруги. Неудачи преследовали его в течение всей жизни: с первых шагов, когда его еще мальчиком исключили из камер-пажей, его постигали «щелчки и удары» на поприще общественной и государственной деятельности. И в личной жизни он был неудачником. Он был «собой нехорош», «небольшого роста, дурно сложен, прихрамывал», и к нему прочно пристало прозвище «Bancal» (кривоногий). Первая невеста, княжна Мещерская, ему отказала; с женой и сыном у него были нелады. Он был несдержан и груб по природе. Воспитание, а вернее его отсутствие, феодальные предрассудки и условия жизни, в которых протекали юные годы знатного и богатого барича, развили в нём эти свойства, а неудачи ещё более усилили их. Убеждённый в своих исключительных способностях и своём праве на всеобщее преклонение, он переносил свои неудачи с большим трудом, и это развило в нём болезненную обидчивость и раздражительность. Он в состоянии был при первой же встрече наговорить грубости незнакомому человеку. Малейшее противоречие выводило его из себя, он тотчас начинал кричать и чуть ли не лез драться, каждое неточное исполнение его желаний приводило его в ярость. Он считал все для себя позволенным, не стеснялся в средствах для достижения своей цели, и тут он ни перед чем не останавливался, ни перед клеветой, ни перед доносом, ни перед шантажом. Своим политическим противникам он грозил опубликованием компрометирующих их данных, и, надо сказать, часто исполнял эту угрозу; к тому же приёму прибегал он и в отношении русского правительства, когда хотел чего-нибудь от него добиться, постоянно угрожая своими «секретными» бумагами, которые у него «в надёжном месте хранятся».

Современники считали его на всё способным. Когда стало известно про анонимные письма, полученные Пушкиным, все стали кивать на Долгорукова, потому что «он один способен на такую гадость». «Это ещё не доказано, – заметил по этому поводу Вяземский, – хотя Долгоруков и был в состоянии сделать такую гнусность». И всё же «главное преступление», благодаря которому и сложилось убеждение, что он способен на любую «гнусность», в глазах великосветского русского общества – это опубликование во французской прессе сведений, компрометирующих русское дворянство и русские правящие круги, русские порядки. Долгорукову могли простить даже его предполагавшуюся роль в гибели величайшего русского поэта, с ним продолжали видеться и поддерживать знакомство даже когда он перебрался на жительство в Париж, но все от него отвернулись, как только он опубликовал «Notice графа Альмагро» и рассказал «Правду о России». Этого ему не простили. Плоть от плоти высшего петербургского света, «свой человек» в аристократических салонах и министерских приёмных, связанный родственными и приятельскими отношениями с носителями власти, он, задетый в своём самолюбии, неудовлетворённый в своих честолюбивых притязаниях, вынес на публичное позорище все тщательно скрываемые от постороннего взора тёмные стороны, все интимные тайны своего круга, всё то, что принято было не замечать, о чём считалось неуместным говорить вслух, не побоялся стать предателем собственного класса, и его класс жестоко мстил ему за измену.

Однако в этом озлоблении высших кругов дворянства против титулованного эмигранта была доля недоразумения. Долгоруков никогда, в сущности, не порывал так резко со своим классом, как сам это утверждал. И в эмиграции он оставался в своих публицистических произведениях тем, кем он был в России, – русским барином и аристократом, достаточно умным, чтобы понимать неизбежность грядущих буржуазных реформ, человеком весьма умеренных политических взглядов, резкость суждений которого обусловливалась личной обидой и несдержанностью темперамента. «Представитель крамольного холопства, отчуждённый за дурное поведение от великих милостей», он попал в эмиграцию и вследствие неуравновешенности характера стал страшен и даже в известной степени опасен Петербургу как публицист.

► Из высказываний кн. П. В. Долгорукова: «В России больше чем где-либо существует советников и меньше чем где-либо спрашивают советов».

«А Россия для наших сановников что такое… Дойная корова! Эй, Господа! Берегитесь и обдумайтесь! Смотрите, чтобы дойная корова вскоре не превратилась для вас в разъяренного быка!»

(Илагается по книге: П. В. Долгоруков, «Петербургские очерки. Памфлеты эмигранта. 1860-1867», собрал и подготовил к печати П. Е. Щеголев, дополнил и снабдил Введением и Примечаниями С. В. Бахрушин; Кооперативное издательство «Север», М., 1934).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

+ 81 = 82